Слово любви, гордости и печали о Василии Ивановиче Белове
И ведь знал, знал, что болел Василий Иванович, видел его уже тяжелым, а все равно онемел, когда поздним вечером позвонила Наталья Сергеевна Серова, собирающая в Вологде русскую культуру для того, чтобы мы не торопились расстаться с ней для беспамятства, и, удерживая слезы, сказала: «Полчаса назад умер Василий Иванович». Это уж, догадываюсь, метнулась к ней звонком Ольга Сергеевна Белова, чтобы в первые минуты не оставаться наедине с горем.
Василий Иванович Белов в кабинете подписывает книгу своих произведений в дар. |
А только накануне мы с главным редактором издательства «Молодая гвардия» обсуждали возможный список десятитомника классической прозы последнего полустолетия и чуть не в голос сказали: Ну, Астафьев-Белов-Распутин – понятно. И оба не удивились, что вот так сразу – понятно и всё. Дальше – уже с паузой. Но эти – стремительно, не задумываясь, как на вопрос: фамилия-имя-отчество Родины и традиции.
Месяц с небольшим назад ему исполнилось восемьдесят. И мы опять вспоминали его «Кануны», его «Лад», «Воспитание по доктору Споку», беспокойное и неудобное «Всё впереди» и, конечно, конечно, «Привычное дело».
Но юбилеи успокоительны. Все кажется естественно и живо, все идет своим чередом. Мы хоть и видим перемены мира, но заслоняемся родными книгами, старательно не замечая, что они уже – только прошлое, как старое платье в гардеробе, которое или жмет, или слишком просторно.
Тогда перед юбилеем, предваряя передачу о нем по «Культуре», я и сам вдруг удивился, что есть писатели, которым в народном сознании уж и фамилии не надо. Скажешь: Виктор Петрович, Василий Иванович, Валентин Григорьевич – и все знают, кто это. Не буду говорить про современных «всех», но для нас, людей ХХ века – так.
Мы давно оставили землю, жили по городам уже не первым поколением, а всё вечная русская деревенская кровь как-то разом воскресала в нас при чтении «Последнего поклона», «Последнего срока», «Привычного дела». Но и в этой чудо-тройке «Привычное дело» было наособицу.
У Астафьева и Распутина не зря в самом имени книг первым стоит прощальное слово «последний», а у него вот и посреди всех бед – живое, вечное, долгое «привычное дело»: «Жись – она и есть жись – надо, видно, жить, деваться некуда». И была в этом какая-то горькая сила и неодолимость. И сознание, что «конца нет и не будет».
Откуда же эта терпеливая сила при страдании и бедах, теснивших его героя? И откуда спокойная твердость в самом Василии Ивановиче? А вот из этого самого лада, который он чувствовал сердцем и который написал в предчувствии утраты этого лада как прекрасное завещание, как гордость и печалование: это были мы, это было русское сердце и свет миру. И хоть он слова «последний» не говорил, но уж мы чувствовали, что когда так торопятся наглядеться и навспоминаться, то дело к закату.
Писатель Василий Иванович Белов на родине, в деревне Тимониха Вологодской области. |
А ладом было все. И когда он писал «Я родился в бане», то это могло вызвать нынешнюю снисходительную улыбку – когда бы мы не знали, что Лев Николаевич Толстой родился в Ясной Поляне на кожаном диване, который стоит сейчас в его кабинете и на котором Софья Андреевна родит всех его тринадцать детей.
И я так и вижу, как улыбался бы Толстой, читая, как беловский Иван Африканович сбивается, считая своих детей – сколько их у него, «восемь али девять»: «Значит так: Анатошка у меня второй, Танька первая, Васька за Анатошкой, за Васькой Катюшка, после Катюшки Мишка… А Гришку куда? Он-то за кем? Вот ведь, унеси леший, сколько накопил». И тут же это простое, ладом жизни рожденное: «А шут с ними, все вырастут».
Так, верно, и Лев Николаевич считал: значит, Сергей первый, потом Татьяна, за ней Илья, за Ильей Лев, потом Мария, Петр, Николай, Андрей… И сбивался.
Да и в труде ведь, как у его героя, у Василия Ивановича, ничего из рук не падало – ему и топор был послушен, и рубанок: он ведь сам алтарь ставил в своей деревенской церкви и косил, верно, не хуже Толстого.
Услышишь сегодня «Хватит работать – пора зарабатывать» и потемнеешь. Разве повернулся бы язык у беловских плотников, колесников, кузнецов, каталей, дегтярей, скорняков, шорников не то что выговорить – подумать такое. Они ведь у него и в таком вроде этнографическом «Ладе» – не просто народ, не безличье, а Иван Афанасьевич Неуступов, да Иван Тимофеевич Меркушев по прозвищу Тимоха, да Акиндин Фадеев из деревни Лобаниха, да Иван Рябков из Пичухи, да Юлия Федосимова, да незабвенная матушка Василия Ивановича Анфиса Ивановна. Им ведь в глаза всем надо было глядеть, как и Толстому – своим мужикам.
Дома-то – разные, да лад – один. Отчего и видишь Василия Ивановича самым родным русской литературе, которому и Пушкин свой с его «Историей села Горюхина», и Некрасов с «Русскими женщинами», и Тургенев с «Лукерьей» и «Бежиным лугом», и Толстой с «Хозяином и работником». И, верно, там, в небесных селениях, они сойдутся в духовном единстве.
Отчего мы и защищались Василием Ивановичем от бед и знали, как их перемочь: привычное дело русскому человеку – труд и беда. А вот искусились чужим умом, пошатнулся лад, и себя не собрать.
Но, может, сейчас вслушаемся в себя требовательнее, как всегда был требователен Василий Иванович, так что, получив от него письмо, надо было еще набраться смелости открыть его, потому что и ответ ожидался прямой. Вслушаемся и не уступим жадному забвению, которое торопится отнести его книги в историю и этнографию. Сохрани Бог и это сделается для нас привычным делом – перед памятью не оправдаемся.
Валентин КУРБАТОВ, г. Псков, девятый день